1-2-3-4

Как раз я тогда впервые получил доступ к повседневной печати. В тесном кругу людей, интересующихся искусством, мое имя было известно, благодаря сотрудничеству в “Мире искусства” и моей “Истории русской живописи”, однако после нескольких (давнишних) тщетных попыток проникнуть в одну из газет, я перестал об этом думать. И вот осенью 1904 г. Н. И. Перцов, приступивший к изданию новой газеты умеренного направления, сам обратился ко мне с предложением взять на себя в “Слове” отдел художественной критики. Хотя Н. И. Перцов был близким родственником моего приятеля — члена “Религиозно-философского общества” Петра Петровича Перцова, однако до того времени я с Николаем Ивановичем не встречался, но из беседы с ним выяснилось, что он мой “усердный читатель” и что вообще лично интересуется искусством. Внешность Перцова не особенно располагала к нему. Это был высокого роста, массивный, очень прямо державшийся, черноволосый и чернобородый господин с необыкновенно грубыми и некрасивыми чертами лица, чему, впрочем, противоречила его воспитанность и отличные манеры. В общем, он производил впечатление не то что высокомерного, но все же преувеличенно сдержанного, холодного “европейца”. Что же касается его художественных взглядов, то они не были созвучны с моими, а отличались известной склонностью к академической банальности и большим недоверием ко “всяким крайностям”, а крайностями в те времена представлялось все, что хоть немного выходило за пределы самого обывательского реализма. Однако Н. И. Перцов гарантировал мне полную свободу мнения в своей газете, и именно это явилось для меня тем соблазном, перед которым я не смог устоять. Оставалось выяснить политическую окраску “Слова”, и на этом особенно настаивал Д. Философов, тогда еще не переставший заботиться о соблюдении друзьями какой-то осмотрительности в их общественных выступлениях — недаром за ним все еще числилась у нас кличка “гувернантки”. По его совету, я и предложил Перцову вопрос — “будет ли газета стоять за реформы, за конституцию?” (до которой мне лично было мало дела). Когда я в ответ услыхал категорическое “разумеется”, то моим колебаниям настал конец, и я согласился стать постоянным сотрудником новой газеты, которая, если я не ошибаюсь, стала тогда же осенью выходить.

* * *

Надо еще сказать, что как раз тогда же мы решили покончить с нашим детищем, с “Миром искусства”. Последней попыткой продолжить его существование явилось со стороны — в виде предложения нашей прежней меценатки, княгини М. К. Тенишевой, вновь взять на себя расходы по изданию нашего журнала. Мы было пошли на это — жаль было бросать столь все же близкое нам дело. Но Тенишева ставила непременным условием принятие в качестве равноправного третьего редактора (кроме Дягилева и меня) и Н. К. Рериха, а это совершенно не нравилось никому из нас, так как, при всем уважении к таланту Рериха, как художника, мы “не вполне доверяли ему” как человеку и товарищу, не верили в его искренность и в самое его расположение к нам. Прибавлю к этому, что прекращение издания “Мира искусства” не причинило нам большого огорчения. Все трое, Дягилев, Философов и я, устали возиться с журналом, нам казалось, что все, что нужно было сказать и показать, было сказано и показано, поэтому дальнейшее явилось бы только повторением, каким-то топтанием на месте, и это особенно было нам противно.(Я не читал воспоминаний княгини Тенишевой (изданных в Париже), но мне говорили, что весь этот эпизод с кандидатурой Рериха выставлен там в ином и в превратном смысле — в частности, что княгиня в этих записках очень отрицательно отзывается обо мне и о всей нашей компании. Бог ей судья. Мне же жаль, что она не нашла иного послесловия нашему содружеству и сотрудничеству.)

Первые номера “Слова” появились еще осенью того же 1904 г.; в них было несколько моих статей и заметок.1 К сожалению, у меня нет под рукой этих моих первых опытов газетного сотрудничества, и, кроме двух статей, я не помню, о чем именно они толковали. Запомнилось только, что одна из моих статеек была посвящена моему кумиру— Адольфу Менцелю, как раз в то время окончившему свою долгую и плодотворную жизнь, а другая — танцовщице Айседоре Дункан, восторженным поклонником которой я тогда выступил.

Танцы Айседоры произвели на меня (и на очень многих — среди них на будущего нашего ближайшего сотрудника М. М. Фокина) глубокое впечатление, и скажу тут же, что если мое увлечение традиционным или “классическим” балетом, против которого Айседора вела настоящую войну, и не было поколеблено, то все же я и по сей день храню память о том восхищении, которое вызвала во мне американская “босоножка”. Не то, чтобы все в ней мне нравилось и убеждало. Начать с того, что она, как женщина, не обладала, на мой вкус, каким-либо шармом — тем, что теперь так грубо означается словом sex appeal. Она не отвечала ни одному из моих идеалов (не то, что Цукки, или Павлова, или Карсавина, или Спесивцева, или сестры Федоровы). Многое меня коробило и в танцах; моментами в них сказывалась определенная, чисто английская жеманность, слащавая прециозность. Тем не менее, в общем, ее пляски, ее скачки, пробеги, а еще более ее “остановки”, позы были исполнены подлинной и какой-то осознанной и убеждающей красоты. Главное, чем Айседора отличалась от многих наших славнейших балерин, был дар “внутренней музыкальности”. Этот дар диктовал ей все движения, и, в частности, малейшее движение ее рук было одухотворено.

После одного из ее выступлений в 1904 г. поклонники решили чествовать артистку ужином, устроенным в верхнем зале ресторана Кюба. Я был среди приглашенных и удостоился чести сидеть рядом с этой несомненно “гениальной”, но и шалой в жизни женщиной. Естественно, что во время такого пиршества ни о чем серьезном не говорилось. Беседа ограничилась шутками, тостами, изъявлениями восторга. Особенно вдохновенным характером отличалась речь милого, совершенно обезумевшего от восторга, все еще продолжавшего пылать юношеским пылом Яна Ционглинского. Перед тем, чтобы произнести ее, он нагнулся через стол ко мне и, захлебываясь от волнения, произнес (по-русски, но с очаровательным польским акцентом) незабываемые слова: “Ты понимаешь, Александр, что это такое? Это не женщина, это Ангел, это черт какой-то!!” Свою ангелобесовскую натуру Айседора тут же проявила. Она, сильно запьянев, вдруг заявила, что желает плясать. Немедленно был отодвинут в сторону стол, все расселись широким кругом, а она, сбросив с себя верхнюю хламиду, и оставшись в одной короткой рубашонке, сымпровизировала вакхический танец (“Oh, je vais vous danser une danse bacchiquei”2), а под конец грохнулась (не причинив себе ни малейшего увечья) на ковер... Кто-то из устроителей отвез ее затем в “Европейскую” гостиницу, где она остановилась, и рассказывал потом, что и там безумица еще долго не могла успокоиться, плясала, валялась по полу, обнимала и целовала своего спутника. Насилу вырвался. (Тут же вспоминаю рассказ К. С. Станиславского про подобный же пир в Москве. И тогда Дункан без устали плясала, валялась и снова плясала, а под самое утро, уже совершенно пьяная, пожелала на деле выказать свою страсть. Себе же в пару она наметила, к немалому его смущению, нашего целомудренного Константина Сергеевича Станиславского. Стараясь соблазнить его, беспредельно сконфуженного, она доказывала ему, что от двух таких гениев, как она и он, непременно должно родиться существо небывалой красоты и значительности — какой-то “подлинный сверхчеловек”. Насилу Станиславский от подобного сотрудничества уклонился.)


1 В 1904 г. в газете “Слово” появились статьи А. Н. Бенуа: “Ноябрьские выставки”, “Новая постановка “Руслана”” и “Музыка и пластика (По поводу Айседоры Дункан)” (4, 12 и 23 декабря).
2 Я вам спляшу танец вакханки (французский).

1-2-3-4


Потолочные фрески в церкви Santa Maria del Rosario, Венеция (Дж. Тиеполо)

Мадонна является святому Бернарду (Пьетро Перуджино)

Триумф церкви (Дж.Б. Тиеполо)


Главная > Книги > Книга четвёртая > Глава 49. Лето в горках. — Собирание материалов. > Глава 49. Лето в горках. — Собирание материалов.
Поиск на сайте   |  Карта сайта